“Failedˮ Novel as a Part of Pskov Chronicle Tale “About Troubles and Sorrows...”
Table of contents
Share
Metrics
“Failedˮ Novel as a Part of Pskov Chronicle Tale “About Troubles and Sorrows...”
Annotation
PII
S241377150003924-9-1
DOI
10.31857/S241377150003924-9
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Olga Tufanova 
Occupation: Senior Researcher
Affiliation: Institute of World Literature. A.M. Gorky Russian Academy of Sciences
Address: Russian Federation
Pages
64-71
Abstract

The complexity of genre attribution of Old Russian literature dated to the 11th–17th centuries is connected with the general methodological problem of description and systematization of genres, caused by the mobility of genre definitions in Old Russian texts and of the inability to give a clear definition to one or the other Medieval narrative. The text “About troubles and sorrows...” placed in the Pskov chronicle, laconically telling about the events of the Time of Troubles, is a bright sample of the combination of various, implicit genre forms, the most unusual of which is the ‘failed’ novel. The first three episodes have a simple composition with a minimum set of elements and represent a three-term structure, genetically ascending to the novel. However, author transformed the specifics of the entertainment genre, building the narrative on the compositional principles of the novel, but radically changing the distinctive feature of its outcome: the plot in each episode has the expected ending, ‘falcon turn’ is absent, instead of it there is a new round of spiral developing events of the Time of Troubles, ‘humorous impulse’ is replaced by a tragic pathos, and the repeatability of paradoxical for the Russian history plots of criminal reign gives rise to the idea of never-ending ‘troubles and sorrows and misfortunes’. In search of an adequate form of capturing unusual events for Russian history, author resorts to an unusual genre form for telling about historical facts. In the bowels of the historical narrative begins to emerge a new fiction genre. But the original author’s text was subjected to editorial change, and a religious interpretation of events was introduced in the entertaining by nature genre. As a result, before us is the text, which reveals the ‘failed’ novel consisting of three episodes, illustrating the apocalyptic scale of the tragedy unfolded in the Russian land. 

Keywords
“About troubles and sorrows”, novel, composition, interpretation, genre attribution
Received
01.02.2019
Date of publication
15.03.2019
Number of characters
23741
Number of purchasers
27
Views
334
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf 100 RUB / 1.0 SU

To download PDF you should sign in

Full text is available to subscribers only
Subscribe right now
Only article
100 RUB / 1.0 SU
Whole issue
800 RUB / 16.0 SU
All issues for 2019
1500 RUB / 30.0 SU
1 Текст, включенный в Псковскую летопись1 и выделенный заголовком “О бедах и скорбех…ˮ [1], получил различную жанровую атрибуцию в работах немногих исследователей, которые обращались к нему. Так, С.М. Соловьев [2, с. 349], С.Ф. Платонов [3, с. 500], В.П. Адрианова-Перетц [4, с. 70] определяли жанр этого памятника как “сказаниеˮ, М.Н. Тихомиров [5, с. 16], А.С. Демин [6, с. 203], Г.В. Петров [7, с. 15] – как “повестьˮ. Однако, когда мы говорим, что тот или другой исследователь определил жанр так, а не иначе, мы имеем в виду способ называния: “Сказание о бедах и скорбех и напастех, иже бысть в Велицей Россииˮ или “Повесть о бедах и скорбехˮ. Специальных исследований, посвященных проблемам жанра этого текста, не проводилось.
1. В Полном собрании русских летописей памятник “О бедах и скорбех…ˮ размещен в разделе “Прибавленияˮ после Псковской второй летописи [1].
2 В самом тексте отсутствует указание на жанровую принадлежность, он имеет только пространный заголовок “О бѣдахъ и скорбехъ и напастехъ…ˮ. В Псковской второй летописи единичны случаи использования составителем заголовков. Они встречаются в самом начале: “Начало лѣтописца Псковскогоˮ, “Начало княженiя Володимероваˮ, “Повѣсти о житiи и о храбрости благовѣрнаго и великаго князя Александраˮ, “Сказанiе о благовѣрнѣмъ князи Домонтѣ и о храбрости егоˮ. Далее летописные статьи оформляются традиционно как погодные записи: “В лѣто 6573…ˮ, “В лѣто 6574…ˮ и т.д. Вплоть до окончания основного летописного повествования: “В лѣто 6994…ˮ [1, с. 44]. Интересующий же нас текст находится в конце, среди более или менее художественно оформленных фрагментов, тоже имеющих подзаголовки: “О смятенiи и междоусобiи и отступленiи Псковичь отъ Московскаго государства…ˮ, “О прежнемъ пришествiи Нѣмецкомъ и о нынѣшемъ на Новгородскую землю…ˮ, “О царъскомъ избранiи на Московское государствоˮ и др. Как видно из приведенных перечней названий, в Псковской летописи атрибутированы с точки зрения жанра только два явно заимствованных текста, все остальные, не атрибутированные в жанровом отношении фрагменты помещены в конце в виде прибавления к основному летописному повествованию. Их заголовки отражают основные темы, а многообразие тематики и отсутствие временной или сюжетной логики заставляют предположить, что все они имели первоначально самостоятельный характер. Таким образом, определение жанра текста “О бедах и скорбех…ˮ как сказания или повести принадлежит первым исследователям памятника.
3 Сложность жанровой атрибуции того или иного памятника XI–XVII вв. связана в первую очередь с общей методологической проблемой описания и систематизации жанров, обусловленных подвижностью жанровых определений в самих древнерусских текстах и невозможностью дать однозначное определение тому или иному средневековому нарративу в силу того, что в нем порой содержатся разные жанровые формы. Пример тому – “Слово о полку Игоревеˮ, “Повесть о житии Александра Невскогоˮ, “Слово о житии и о преставлении Дмитрия Ивановича, царя русскогоˮ и др. Термины же “повестьˮ и “сказаниеˮ зачастую оказываются взаимозаменяемыми из-за отсутствия в литературе Древней Руси строгой дифференцированности самих этих жанровых форм2.
2. Н.И. Прокофьев отмечал, что к повестям “как литературному жанру близко стоят сказания, которые древнерусские “списатели” и читатели не выделяли в отдельную литературную формуˮ. См.: [8, с. 32].
4 Так, в “Краткой литературной энциклопедииˮ, изданной в 1965 г., О.А. Державина указала на синкретический характер и размытость жанровых границ древнерусской повести, объединяющей “повествовательные произ.˂ведения˃ разного характера (собственно повесть, житие, летописная повесть, сказание, “поведение”, “слово”) [9, с. 818–820]. Более четкое определение древнерусской повести дал Н.И. Прокофьев, отметив, что “это эпическое повествовательное произведение о событиях исторической жизни, в которых участвуют исторические лица и стоящие над ними внеисторические силы. В центре древнерусской повести стоят сами исторические события, а лица показываются лишь как участники этих событий и занимают по отношению к событиям служебное положениеˮ [8, с. 32].
5 Текст “О бедах и скорбех…ˮ на первый взгляд соответствует этой жанровой характеристике, если бы не три существенные особенности памятника. Во-первых, произведение посвящено не одному, а нескольким событиям Смутного времени, в нем упоминается большое количество исторических лиц, но хорошо известные факты их биографии и связанные с ними события рассказываются не в соответствии с действительной историей, а сквозь призму авторской трактовки. Во-вторых, эпизоды неодинаковы по объему, степени освещенности событий, манере повествования. В-третьих, отличаясь друг от друга структурными повествовательными моделями, все фрагменты объединены довлеющим над действительными историческими событиями мотивом мести Бога, предопределяющим авторскую интерпретацию Смуты.
6 Попытаемся разобраться в структурно-жанровых моделях, представленных в тексте “О бедах и скорбех…ˮ. В памятнике отчетливо выявляется несколько эпизодов, каждый из которых представляет одно знаковое событие Смуты:
  1. смерть Рюриковичей и воцарение Бориса Годунова;
  2. смерть Бориса Годунова и воцарение Лжедмитрия I;
  3. смерть Лжедмитрия I и воцарение Василия Шуйского;
  4. избавление Москвы от нашествия “Полскихъ и Литовскихъ людейˮ и смерть М.В. Скопина-Шуйского;
  5. свержение Василия Шуйского и оккупация страны;
  6. пленение и последующее освобождение Москвы вторым ополчением.
Соответствуют ли эти эпизоды традиции написания летописных повестей или сказаний? Нет!
7

И.П. Еремин, анализируя художественные особенности “Повести временных лет&8j1;, разделил формы летописного повествования на пять групп: “1) погодная запись; 2) летописное сказание; 3) летописный рассказ; 4) летописная повесть; 4) документы из княжеских архивов: договоры, уставные грамоты&8j1; [10, с. 52]. По мнению ученого, летописное сказание представляет собой “устное историческое предание в “книжной”, литературной переработке летописца&8j1; [10, с. 53], летописный рассказ “прежде всего документален ˂…˃ в нем нет ничего выдуманного, сочиненного, “литературного”&8j1; [10, с. 55], а летописная повесть – это “повествование особого типа, посвященное рассказу о смерти того или иного князя, своеобразный некролог&8j1; [10, с. 59]. Это деление в той или иной мере приложимо практически ко всем последующим летописям, что подтверждают и работы других исследователей. Так, В.В Кусков выделял в летописи аналогичные первичные жанровые формы, такие как погодная запись, исторические, топонимические и агиографические предания (легенды), историческое сказание (рассказ) и повесть [11, с. 25]. К первичным жанрам, лежащим в основе летописи, относил повесть и сказание Н.И. Прокофьев [8, с. 28–32]. Рассматривая особенности исторических повестей в составе летописей раннего периода, большинство ученых выделяет два основных типа: повести о княжеских преступлениях и воинские повести (см., например: [12, с. 215–247]; [13, с. 55–80]; [14]). В последнее время появляются работы, в которых поднимается вопрос о необходимости пересмотра двух жанровых разновидностей исторической повести в составе летописных сводов. В частности, Н.А. Сочнева пишет о том, что среди исторических повестей следует выделять “традиционные воинские повести&8j1;, “повести о княжеских преступлениях&8j1;, а также повести, занимающие “промежуточное положение между двумя выше названными&8j1; и посвященные “описанию междоусобных битв русских князей&8j1; [15, с. 154].

8

Если принять это деление за аксиому, то мы вынуждены будем констатировать, что исторический нарратив “О бедах и скорбех…&8j1; не может быть однозначно атрибутирован ни как летописный рассказ, ибо он не документален, а составлен “по стоустой молве&8j1; [2, с. 349]; ни как летописная повесть, ибо это не некрологи о смерти князя, хотя о смерти царей и самозванцев говорится постоянно; это не воинская повесть, хотя в тексте содержатся упоминания о битвах; и это не повесть о междоусобной войне, хотя в центре внимания – трагический рассказ о череде самозванцев на русском престоле. Наконец, жанр памятника “О бедах и скорбех…&8j1; невозможно определить и как летописное сказание, ибо здесь нет типичного для этого жанра эпического героя [16, с. 67–69]. Таким образом, помещенный в Псковскую летопись текст не укладывается в привычные летописные формы повествования.

9 Композиционный анализ эпизодов приводит к выводу о том, что в тексте обнаруживаются повествовательные структуры, восходящие к различным жанровым формам, а именно: 1) к структуре новеллы, 2) к структуре повести о княжеских преступлениях, трансформированной и переработанной в повесть о преступлениях царя, 3) к структуре повести об осаде, преобразованной в повесть о бедственном положении населения в осажденном городе. Перед нами оказывается художественный текст, сочетающий в себе различные, неявно выраженные жанровые формы, наиболее необычной из которых является первая, представляющая собой “несостоявшуюсяˮ новеллу. Характеризуя таким образом жанровую природу первых трех эпизодов текста памятника “О бедах и скорбех…ˮ, мы имеем в виду прежде всего особенности поэтики жанра “новеллаˮ3, нашедшие причудливое воплощение в памятнике XVII в.
3. По определению Б. Эйхенбаума, новелла или “Short story – исключительно сюжетный термин, подразумевающий сочетание двух условий: малый размер и сюжетное ударение в концеˮ. См.: [17].
10 Согласно характеристике А.М. Панченко, для новеллы, как и для жанра анекдота, “характерна однотемность. Фабула ограничивается одним событием, хотя бы и состоящим из нескольких эпизодов. В связи с этим и в анекдоте, и в новелле занято малое число персонажей (как правило, от двух до четырех). Все они – марионетки сюжета, их характер определяется одним штрихом. Им не свойственны ни сложность, ни рефлексияˮ [18, с. 77]. С этой точки зрения, первые три эпизода практически полностью соответствуют приведенной характеристике. Все они посвящены одной теме – неправому воцарению, в них упоминается малое количество персонажей, поведение и сущность которых определяется одним чувством – завистью, и все они являются “марионетками сюжетаˮ “о бедах и скорбехˮ Русской земли. Ключ к прочтению структурно-жанровой модели трех фрагментов обнаруживается в первом, самом лаконичном рассказе о воцарении Бориса Годунова. В остальных двух эпизодах эта модель повторяется и развивается.
11 Рассказ, несмотря на краткость, имеет экспозицию, в которой рисуется идиллическая картина жизни в Русской земле: “Послѣ отца своего царя Ивана на царство сѣдшу благочестивому царю Ѳеодору Ивановичю всеа Русiи, брату же его меншему царевичю Дмитрiю 9-ти лѣтъ сущу, на удѣлѣ во градѣ Углечѣ съ матерiю живущимъ, иже тогда сущу православiю въ тишинѣ и во смиренiи и въ благоденствѣ пребывающу…ˮ [1, с. 56]. Здесь нашли отражение основные представления о благополучии государства, которые читаются и в других памятниках эпохи Смуты: законное наследование престола (“Послѣ отца своего…ˮ), благочестие, тишина (т.е. мир), – которые воспринимаются как некое правильное, идеальное течение жизни в государстве.
12 Завязкой эпизода является традиционное трансцендентное объяснение дальнейших событий, носящее амбивалентный характер. С одной стороны, идиллическая картина благоденствия раздражает дьявола, ибо он “не престая ратуя на родъ праведныхъ завистiю и убiйствомъ, власти ради, наводя злыхъ и лукавыхъ человѣкъ отъ древнихъ лѣтъ во всей вселеннѣй, якоже и нынѣ быстьˮ [1, с. 56]. Но, приводя в целом типичное объяснение, автор проговаривает важнейшие для его интерпретации событий причину и цель – зависть “власти радиˮ. В последующих эпизодах эти причина и цель превращаются в мотивы, объясняющие действия героев. С другой стороны, дьявол, согласно тексту, действует по Божьему попущению. Это вроде бы не новое для древнерусской литературы сочетание трансцендентных сил получает в эпизоде довольно оригинальную детализацию. Господь мстит через дьявола людям за грехи. Именно мстит, а не карает: “Что же, Господь сотвори има? Дiяволъ позавидѣ доброродству ихъ и благочестiю, якоже въ началѣ Рустѣй земли праведнымъ страстотерпцемъ Борису и Глѣбу: подведе лукавую лису, нѣкоего новаго Святополка Бориса, Богу тако изволившу попустити, на отмщенiе отцу ихъ, еже той сотвори много убiйство безъ правды братiи своей и дядиˮ [1, с. 56]. Как видно, в завязке Борис Годунов, будучи “лукавой лисойˮ, становится орудием действий дьявола и одновременно орудием мести Бога за многие убийства, его роль здесь пассивна, он исполнитель воли трансцендентных сил.
13

Кульминация эпизода – предельно краткий рассказ об убийстве Рюриковичей и “владомыхъ&8j1;, которые были к ним близки и могли претендовать на власть: “…поядаетъ ˂…˃ единого по единому, царей тѣхъ: преже беззлобиваго яко агнъца закалаетъ царевича Димитрiя, ˂…˃ потомъ же и царя благочестиваго напаяетъ злымъ зелiемъ и ко Господу и той отъиде съ миромъ, и прочихъ такоже владомыхъ овыхъ погуби, инѣхъ же поточи въ затоки…&8j1; [1, с. 56–57]. Примечательно, что, рассказав о преступлении Годунова так, как будто он собственноручно заколол царевича Дмитрия, отравил царя Федора Ивановича и погубил прочих возможных законных, видимо, претендентов на трон, автор псковского текста вновь возвращается к цели: “…хотя воцаритися самъ во вѣки съ родомъ своимъ&8j1; [1, с. 57]. Цель – это воцарение, власть (!).

14 Развязка эпизода – буквально одно слово – “Егда же воцарися…ˮ – одновременно становится завязкой второго эпизода.
15 И снова перед нами – идиллическая картина в экспозиции, но ее идиллия обманчива: “Егда же воцарися, начатъ церкви созидати и красити, и милостыню давати монастыремъ и церквамъ и нищимъ и гладнымъ…ˮ [1, с. 57]. Из полного набора “благоденствияˮ мы видим здесь только показное благочестие, неискренность которого автор раскрывает тут же, объясняя цель “благочестивыхˮ действий нового царя: “…люди же приводя на любовь къ собѣ…ˮ [1, с. 56].
16 Далее следует, как и в первом эпизоде, пространная завязка, в которой автор снова возвращается к мотиву мести Бога за убийства, совершаемые власть предержащим: “…но ни что же успѣ, ни преодолѣ убiству и Божiю суду. Зрите, что же и тому окаянному воздастъ Богъ месть ˂…˃ˮ [1, с. 57]. Кульминация – косвенный рассказ о смерти-убийстве Бориса Годунова: “…но убiенiя ради праведныхъ воспрiятъ тая же злая, яже самъ сотвори ˂…˃ отъ мнимаго предтечи антихристова Гришки Отрепiева, нарицающагося именемъ предиреченнаго страстотерпца царевича Димитрiяˮ [1, с. 56]. И здесь, как и в первом эпизоде, орудие мести Бога за убийство праведных – Григорий Отрепьев – играет, скорее, пассивную, чем активную, роль, с той лишь разницей, что автор, видимо совершенно не осведомленный о ходе борьбы Годунова и Лжедмитрия I, опускает вообще все детали и указывает на пассивность Отрепьева не в завязке, а в кульминации эпизода. Развязка опять краткая – воцарение – снова знаменует собой начало нового эпизода.
17 В третьем эпизоде также обнаруживается идиллическая экспозиция, но, в отличие от первых двух фрагментов, она более краткая и таит в себе идею обманчивого благополучия: “…воцарися же и той злый змiй грѣхъ ради нашихъ, преже благъ показася и благочестивъ, потомъ же золъ гонитель и разоритель христiянской вѣрѣˮ [1, с. 57]. Эта идея реализуется при помощи метафорического замещения имени Отрепьева (“злый змiйˮ) и упоминания о показном благочестии, которое практически сразу же сменяется типичной для цикла памятников о Смуте характеристикой нового царя как “гонителяˮ и “разорителяˮ христианской веры. Кульминация эпизода – убийство Лжедмитрия I – лаконична, но по сравнению с первыми двумя эпизодами ярче в художественном плане: автор выстраивает повествование на контрасте благочестие – зло. Но и здесь, как и в предыдущем эпизоде, Василий Шуйский с соратниками изображаются пассивными исполнителями воли Бога, выступая в роли орудия защиты (а не мести!): “Не помяну Богъ согрѣшенiя людiй своихъ ˂…˃ не предаде своей церкви и людей въ Латынство превратити, но разруши его злый совѣтъ, и самъ превращенъ бысть съ царства: воздвиже на него отъ благочестивыхъ князей Рускихъ Шуйского князя Василiя и прочихъ съ нимъ, поборающихъ по благочестiи ˂…˃ и убiенъ бысть сiй злочестивый, злѣ животъ свой сконча и онамо вовѣки въ геену огненую вселися, по своимъ злымъ дѣломъˮ [1, с. 57].
18 Развязка – воцарение Василия Шуйского – вновь знаменует концовку одного эпизода и одновременно является экспозицией следующего.
19 Таким образом, первые три эпизода отличаются лаконизмом повествования, отсутствием какой-либо детализации и конкретики, что в целом не характерно для памятников Смуты, освещающих эти же события. Эпизоды имеют простую композицию с минимальным набором элементов, повторяющихся во всех трех фрагментах:
  1. идиллическая экспозиция;
  2. сочетание трансцендентного (мотив мести Бога) и реалистического (зависть, желание власти) объяснений в завязке;
  3. убийство предшественника как яркий, но максимально сжатый кульминационный момент;
  4. воцарение после убийства в развязке.
20 Три рассмотренных фрагмента представляют собой трехчленную конструкцию, генетически восходящую к анекдоту и новелле и по аналогии с ними приглашающую к “предсказаниюˮ [18, с. 378], мы понимаем, что во втором и третьем эпизоде “произойдет то же самое, что и в первомˮ, как отмечал А.М. Панченко применительно к древнерусским переводным и оригинальным новеллам. Но парадокс в том, что автор, осознанно или нет, творчески трансформировал специфику развлекательного жанра, выстроив повествование на композиционных принципах новеллы, но одновременно кардинально изменив отличительную особенность ее развязки. Простой по форме, но невероятный в сравнении с предшествующей XVII столетию русской историей восшествий на княжеский престол и воцарений сюжет в каждом эпизоде имеет ожидаемый, а не неожиданный финал, “соколиный поворотˮ отсутствует, вместо него новый виток спирально развивающихся событий Смуты. Более того, “смеховой импульсˮ замещен трагическим пафосом, а повторяемость парадоксальных для истории Руси сюжетов преступного воцарения рождает представление о масштабности разворачивающейся в Русской земле трагедии, нескончаемости “бед и скорбей и напастейˮ.
21 Не случайно во всех трех эпизодах, имеющих одинаковую сюжетно-композиционную структуру, наблюдается один и тот же подход к освещению и интерпретации событий. “Ящик Пандорыˮ со скорбями и бедами для Русской земли открывает царь Иван Грозный убийствами “братiи своей и дядиˮ [1, с. 56], вызывая своими действиями месть Бога, обрушившуюся на его сыновей, погибающих друг за другом от руки Бориса Годунова, которому суждено было сыграть странную роль в истории. С одной стороны, он стал орудием мести Бога, с другой стороны, осмелившемуся убить законных престолонаследников “окаянномуˮ Борису Годунову, несмотря на попытки править благочестиво, и самому пришлось изведать месть Бога в лице Гришки Отрепьева, на которого впоследствии снова Господь “воздвижеˮ уже Василия Шуйского. Убийство царей и их родственников, попытки уничтожить христианскую веру вызывают, согласно интерпретации автора, месть Бога. Убийцы, жаждущие власти, недолго властвуют и караются Божьим судом. Предельный лаконизм повествования высвечивает единую повествовательную модель, выстраиваемую в границах двух ведущих мотивов: греха (убийства) и жажды власти, которая обретается в развязках эпизодов после совершения преступления. Все развязки играют двойную роль: завершая один краткий эпизод, они становятся экспозицией другого, следующего. Отсутствие деталей, повторение одной и той же повествовательной модели, обнажающей авторскую трактовку исторических событий, создают эффект стремительности совершаемых преступлений “власти радиˮ и мести Бога за них. При этом ни истинное благочестие, как у царя Федора Ивановича, ни показное, как у Бориса Годунова (“на Бога не упова, но на силу и на богатство уповаˮ [1, с. 57]) или у Гришки Отрепьева (“преже благъ показася и благочестивъˮ [1, с. 57]), не спасают и не “преодолѣ убiйству и Божiю судуˮ [1, с. 57]. А следующая за воцарением идиллия, по мере появления на престоле вместо истинных царей цареубийц, носит все более обманчивый характер и по времени длится все меньше и меньше, о чем свидетельствуют экспозиции эпизодов.
22 Почему автор обратился к поэтике жанра новеллы для рассказа о трагических событиях Смутного времени? Почему только первые три эпизода в составе исторического нарратива “О бедах и скорбех…ˮ имеют такую жанровую форму? Однозначно ответить на эти вопросы не представляется возможным, но очевидно следующее. Текст “О бедах и скорбех…ˮ был создан после 1625 г., т.е. прошло более десяти лет с воцарения Михаила Романова и завершения страшной эпохи Смутного времени. История и трагедия начала XVII столетия к середине 20-х гг. получила уже широкое и разнообразное освещение в литературе. Но память о тяжелых годах интервенции и по сути гражданской войны, вызванных прерыванием династии Рюриковичей и “культурно-историческим феноменомˮ самозванчества [19], все еще тревожила народные массы, тем более что десятилетие после восшествия на престол Михаила Романова нельзя было назвать спокойным и мирным. Но взгляд на эти события со стороны, знание о них на основе общих, поверхностных сведений приводит к тому, что они оказываются легко вписываемыми в одну простую сюжетную схему, представляющую “одно неслыханное событиеˮ (Гёте). В данном случае в трех эпизодах таковым “неслыханным событиемˮ выступает каждый раз убийство царя (при этом уже неважно, истинного или ложного). Подобные короткие рассказы-новеллы, тоже с ожидаемым финальным убийством разными способами, составляют первую часть “Повести о Дракулеˮ, получившей широкое хождение в XVI столетии. Поэтому вполне вероятно, что автор текста “О бедах и скорбех…ˮ, знакомый и с литературный традицией создания цепочки эпизодов-новелл, и с народной новеллистической сказкой, сознательно прибегает к этой жанровой форме. В то же время перед нами не “чистыйˮ жанр новеллы, да он и не мог быть таким, первые древнерусские оригинальные и переводные новеллы появляются позднее, во второй половине XVII в. Но несомненно и другое: парадоксальность и необычность событий Смуты приводит автора к поискам адекватной формы их запечатления. В недрах исторического повествования начинает вызревать новый беллетристический жанр. Но этот исходный авторский текст, скорее всего, был подвергнут редакторской правке (см. об этом: [20]), вследствие которой произошло невероятное: в развлекательный по своей природе жанр была привнесена религиозная трактовка событий (мотивы мести Бога и зависти дьявола). В результате перед нами оказался текст, в котором обнаруживается “несостоявшаясяˮ новелла из трех эпизодов с ожидаемыми финалами и трактовками, цель которой – показать апокалипсический размах трагедии, развернувшейся в Русской земле, трагедии, закончившейся освобождением Москвы, но умолчавшей о разрешении проблемы избрания настоящего царя, с восшествием на престол которого наступит катарсис.

References

1. Complete Edition of Russian Chronicles. St. Petersburg, Tip. E. Pratsa Publ., 1851. Vol. VI: Pskov and Sofia Chronicles. 275 p. (In Russ.)

2. Solov'ev, S.M. History of Russia from the Ancient Times. Book V, Vol. 9–10. Moscow, Izd-vo sotsial'no-ekonomicheskoi lit. Publ., 1961. 754 p. (In Russ.)

3. Platonov, S.F. Collected Works. Vol. 1, Comp. V.V. Morozov, A.V. Smirnov. Moscow, Nauka Publ., 2010. 597 p. (In Russ.)

4. Adrianova-Peretts, V.P. Time of Troubles as Portrayed in Literary Monuments. History of Russian Literature. Vol. 2, Part 2: Literature of 1590–1690. Ed. Orlova, A.S., Adrianova-Peretts, V.P., Gudziia, N. K. Moscow, Leningrad, AN SSSR Publ., 1948. P. 45–77. (In Russ.)

5. Tikhomirov, M.N. Class Struggle in Russia of XVII Century. Moscow, Nauka Publ., 1969. 449 p. (In Russ.)

6. Demin, A.S. Russian Early Printed Forewords and Afterwords of the Beginning of the XVII Century. (“Great Weakness” in the Times of Troubles]. Themes and Stylistics of the Foreword and Afterword. Moscow, Nauka Publ., 1981, P. 188–203. (In Russ.)

7. Petrov, G.V. Patriotic Motives in Monuments of the Ancient Pskov Culture. Pskov, 2003, N. 18, P. 14–19. (In Russ.)

8. Prokof'ev, N.I. On the World Outlook of the Russian Middle Ages and the System of Genres of Russian Literature of the 11th–16th Centuries. Literature of Old Russia. Issue 1. Moscow, 1975. P. 5–39. (In Russ.)

9. Derzhavina, O.A. Old Russian Tale. Concise Literary Encyclopedia. Vol. 5. Moscow, 1965. P. 818–820. (In Russ.)

10. Eremin, I.P. Lectures on Old Russian Literature. Leningrad, Izd-vo Leningr. un-ta Publ., 1968. 208 p. (In Russ.)

11. Kuskov, V.V. Genres and Styles of Old Russian Literature of the 11th – first Half of the 13th Century: Author's Abstract. Doct. Philol. Sci. Diss. Moscow, MGU im. M.V. Lomonosova Publ., 1980. (In Russ.)

12. Likhachev, D.S. Russian Chronicles and Their Cultural and Historical Significance. Moscow, Leningrad, Izd-vo AN SSSR Publ., 1947. 499 p. (In Russ.)

13. Likhachev, D.S. Poetics of Old Russian Literature. Moscow, Nauka Publ., 1979. 360 p. (In Russ.)

14. Trofimova, N.V. Old Russian Literature. Military Tale of XI–XVII Centuries: a Course of Lectures: Materials for Special Seminar. Moscow, Flinta, Nauka Publ., 2000. 208 p. (In Russ.)

15. Sochneva, N.A. To the Problem of the Genre-Literary Typology of the Historical Story in the Old Russian Chronicle of the Pre-Mongol Period]. Bulletin of the Omsk State University. N. 3. Omsk, 2013. P. 148–154. (In Russ.)

16. Tvorogov, O.V. Literature of Kiev’s Rus (XI – the Beginning of XIII Century). History of Russian Literature of the 11th–17th Centuries. Ed. Likhachev, D.S. Moscow, Prosveshchenie Publ., 1985. P. 32–125. (In Russ.)

17. Eikhenbaum, B.M. O. Henry and the Theory of the Novel. Available at: http://www.opojaz.ru/ohenry/ohenry02.html (Accessed 25 April 2018). (In Russ.)

18. Panchenko, A.M. Literature of the “Transitional Age”. History of Russian Literature: in 4 Vols. Vol. 1: Old Russian Literature. Literature of the XVIII Century. Leningrad, Nauka, Leningradskoe otdelenie Publ., 1980. P. 291–407. (In Russ.)

19. Uspenskiy, B.A. Tsar and Impostor: Imposture in Russia as a Cultural and Historical Phenomenon. Uspenskiy, B.A. Selected Works. Vol. 1: The Semiotics of History. The Semiotics of Culture. Moscow, Gnozis Publ., 1994. P. 75–109. (In Russ.)

20. Tufanova, O.A. On the Riddle of Pskov Chronicles “Tale of Woes and Misfortune…”: Foreword and Text. Bulletin of Slave Cultures. Vol. 47. 2018. P. 159–168. (In Russ.)